– Ну тебя!
Они сели на берегу реки, смотрели на воду и рассказывали друг другу о своем прошлом. Шилов рассказывал больше о студенческих годах и о походах на речку, которая была похожа на эту как две капли воды, а Сонечка рассказывала о своем сыне, тактично умалчивая о его отце, и это было хорошо, и Шилов даже забыл на время о том ее сыне, которого увидел в печальном доме. Сонечка положила голову ему на колени, он гладил ее седые волосы и рассказывал о школьных годах, о матери, которая потеряла мужа, его отца, на войне, еще о чем-то очень важном. Потом в небе застрекотал и блеснул матовым боком на заходящем солнце геликоптер, и они поспешно засобирались, чтобы успеть встретить народ, потому что Шилов пообещал Сонечке провести этот вечер с ними со всеми.
Семеныч поднял рюмку и закричал, что надо выпить за Шилова, который, наконец, выбрался из своей норы и за Сонечку, которая его из этой норы вытащила. Он шумно радовался и заявлял, что именно он упросил Сонечку остаться сегодня в городе и спасти Шилова от заточения. И все с ним соглашались. Семеныч пил с Шиловым на брудершафт, но не целовался. И все кричали: «горько»! Но Семеныч грозил шутникам толстым пальцем и быстрой расправой, если продолжат острить в том же духе. Потом он пил на брудершафт с Сонечкой, и тоже не целовался, а потом с Проненко и опять не целовался. Проненко сидел напротив Шилова и как обычно кривил губы, а Сонечка сидела рядом с Шиловым, и он был счастлив, так счастлив, что даже прощал Проненко его гаденькую ухмылку.
Стол ломился от яств, но больше ломился он от бутылок, наполненных алкоголем; божественной амброзией, если верить словам Семеныча. Луна ярко светила над беседкой, где они собрались, и комары, увы, тоже оказались легки на помине, но Шилов заметил, что чем больше алкоголя принимаешь, тем меньше комары кусают, и пил поэтому очень много, жрал водку, как скотина, но скотина положительная, романтично настроенная, и совсем скоро вовсе перестал замечать комариные укусы, да и многих людей за столом перестал замечать тоже. В конце концов, у него получалось видеть только шумного Семеныча и его красный нос картошкой и Сонечку, которая сидела рядом.
Сонечка подмигнула ему и потребовала гитару. Федька по кличке Кролик, чернявый малорослый мужичок, вроде бы какой-то родственник Семеныча, кинулся в дом, откуда притащил не только гитару, но и бутыль прекрасной вишневой настойки. Семеныч тут же потребовал, чтобы Шилов выпил с ним на брудершафт. Шилов выпил с ним на брудершафт не только вишневой настойки, но и одуванчикового вина и самогона, а Сонечка все это время играла на гитаре. Шилов думал, какой же он был дурак, что сравнивал женственный голос Сонечки с простуженным голосом Высоцкого, и смотрел на нее, не отрываясь. Соня отложила на время гитару и выпила с Шиловым на брудершафт, и они страстно поцеловались, а все улюлюкали, свистели и аплодировали. Федька отмочил сальную остроту, но на него никто не обиделся, кроме Семеныча, который хотел залепить Кролику затрещину, но его удержали. Семеныч долго буйствовал, а потом ради примирения выпил с Федькой на брудершафт, обнял его, и троекратно расцеловал в губы, как он сам это назвал – «по-коммунистически». Федька долго тер помятые плечи и называл Семеныча «натуральным медведем». Потом Федька поднялся и, вытянувшись во весь рост, начал говорить тост, но его никто не слушал. Кролик тогда взобрался на скамейку и громогласно потребовал внимания, но его опять никто не слушал, и тогда он закричал: «А ну слушайте меня, ёпвашумать!» – и все, будто услышали понятный только русскому человеку пароль, посмотрели на него, а он завел длинную и пространную речь, в которой похвалил всех, кто участвовал в сегодняшней экспедиции и всех, кто не участвовал. Он рассказал о новых успехах, о том, скольких людей они спасли от эпидемии, которая бушевала на восточном побережье Африки и на Мадагаскаре. Он рассказал о попытке массового самоубийства школьников на Сицилии, о полярниках, которых унесло на льдине в Баренцево море; о многом еще рассказывал Федька, а Шилов завидовал ему и обещал самому себе, что завтра обязательно полетит на геликоптере. Он посмотрел напротив и увидел, что Проненко нет на месте, и это показалось Шилову жутко подозрительным. Он встал, извинился перед компанией, пообещал, что скоро вернется, но никто на него не обратил внимания, потому что все спорили с Кроликом, который как всегда напутал с цифрами.
– Цифры важны! – кричал Семеныч и стучал кулаком по столу. – Ничто так не важно, как эти драные цифры! – Семеныч, конечно же, хотел вместо «драные» сказать «сраные», а то и другое что-то, совсем уж нецензурное, но вот так уж получилось, что не сказал. А зря. Вышло бы убедительнее.
Спотыкаясь на ровной земле, Шилов вышел за калитку и почти сразу наткнулся на Проненко, который сидел у обочины и водил пальцем в пыли, рисуя какое-то слово.
– Ты чего ушел? – спросил Шилов, усаживаясь рядом.
– Потому что я никогда не полечу на геликоптере, – грустно ответил Проненко, и Шилов подумал, что впервые видит его таким: настоящим, что ли, живым. – И ты как бы тоже.
– Почему это? – возмутился Шилов и захотел дать Проненко в глаз, а потом передумал и чуть не заплакал, потому что понял, что тот говорит правду, снова возмутился и обернулся к Проненко, чтобы высказать ему в лицо все, что он о нем думает, но Проненко уже встал. Он брел вдоль обочины, сгорбившись, руки спрятав в карманы. Шилов глядел ему вслед и думал, что Проненко все-таки похож на корягу. А еще он думал, что может представить жителем этого города любого: и врунишку Федьку, и шумного Семеныча, а вот Проненко представить не может и не уверен, что Проненко не попал сюда по ошибке.
Глава четвертая
Шилов проснулся в своей кровати, увидел жирную зеленую муху, которая сидела на потолке, расправляя сверкающие в лунном свете крылышки, и долго вспоминал, что он в ней, в кровати этой, делает, но так и не вспомнил. Встал, шлепнул муху скрученной простыней, прошел на кухню, где, отфыркиваясь, умылся. Вода сняла головную боль, подлечила сухое горло, и Шилов смог, наконец, сообразить, что проснулся он не просто так и не из-за мухи, а оттого, что в окно стучали. Он подошел к окну, прижался к холодному стеклу носом, но никого не увидел. «Сон», – подумал Шилов. Отвернулся, стремясь быстрее возвратиться в кровать, но в окно опять стукнули. Шилов обернулся и вновь никого не увидел. За окном было черно.
– Что за чертовщина… – пробормотал раздраженный Шилов, силясь вспомнить, когда же он и, главное, как успел попасть в кровать. Он взглянул на часы, которые тикали на стене, и увидел что до рассвета еще полтора часа. Снова раздался стук. Шилов подошел к окну и хотел распахнуть его настежь, но увидел птицу с оранжевым опереньем, которая стучала клювом по стеклу, и осторожно приоткрыл правую створку. Птица нырнула в образовавшуюся щель, подлетела к нему и села на вытянутую руку. Шилов увидел, что к ее лапке капроновой ниткой привязана свернутая в трубочку записка.
Шилов отвязал записку и увидел на ней два слова: «Приходи. Дух». Шилов матюгнулся для порядка, но тут же начал искать одежду, потому что Духу отказать не мог, особенно после памятного посещения печального дома. Шилов оделся, глянул по пути в зеркало, поскреб пальцами щетину, с тоской посмотрел на бритвенный станок, лежащий на трюмо, но бриться передумал и вышел через заднюю дверь во двор.
По небу ползли косматые черные тучи, которые загораживали и луну, и звезды. Шилову стало зябко в легкой рубашке, но возвращаться он не хотел и упрямо тащил разбитое тело вперед. С подножья холма полюбовался на крест и силуэт Валерки, который в очередной раз взбирался на табурет. Шилов помахал ему рукой, а Валерка помахал в ответ и крикнул:
– Помоги, мля!
Шилов притворился, что не слышит, и пошел быстрее, руки засунув в карманы, а голову вжав в плечи, как трусливый зверь.
Дух сидел на скамейке у дверей и раскуривал трубку, набитую душистым яблочным табаком, а ноги, упакованные в вонючие портянки, вытягивал как обычно вперед и смотрел на Шилова с легкой усмешкой, как в прошлый раз, да и позапрошлый, впрочем, тоже.